Габриэль Гарсия Маркес: «Жить, чтобы рассказывать о жизни»

"Пятница" публикует отрывок из книги воспоминаний знаменитого колумбийского писателя

Я помню ее имя и фамилию, но предпочитаю звать ее как тогда — Чернокнижница или Колдунья. Ей исполнилось на Рождество двадцать лет, у нее был профиль абиссинки и кожа цвета какао. В постели она была распутна, с ненасытным диким вожделением, которое, казалось, более свойственно не человеку, а бурной горной реке, и шквалом оргазмов. С первой схватки мы стали безумствовать в постели. Ее муж — как Хуан Брева — имел тело гиганта и голос ребенка. Он был офицером полиции на юге страны, и о нем шла дурная слава, будто он убивал либералов лишь затем, чтобы не утратить меткость при стрельбе. Они жили в квартире, разделенной картонной перегородкой, одна дверь из которой выходила на улицу, а другая на кладбище. Соседи жаловались, что она нарушала покой мертвецов своими постельными воплями и завываниями счастливой собаки, но я полагал, что чем громче она выла, тем счастливее должны были быть мертвецы, потревоженные ею.

В первую неделю я ускользнул из квартиры на рассвете, в четыре часа, потому что мы утратили счет времени и офицер мог прийти в любой момент. Я вышел из ворот кладбища через блуждающие огни и лай псов-некрофилов. На арочном мосту я увидел громадный силуэт, который не мог узнать до тех пор, пока мы не сблизились. Это был сержант собственной персоной, который застал бы меня у себя дома, если бы я задержался еще на пять минут.

— Добрый день, белый человек, — сказал он мне сердечным тоном.

Я ответил не слишком уверенно:

— Храни вас Бог, сержант.

Тогда он приостановился, чтобы попросить у меня огонька. Я дал прикурить, нагнувшись очень близко к нему, чтобы защитить спичку от ветра, который норовил ее задуть. Отдалившись от меня с зажженной сигаретой, он мне сказал с благодушной интонацией:

— От тебя пахнет шлюхой, тебе этого не скрыть.

Испуг прошел быстрее, чем я ожидал, и в следующую среду я остался спать с Колдуньей, а когда открыл глаза, то встретился взглядом со своим оскорбленным соперником, который в молчании созерцал всю картину, начиная с ножек кровати. Мой ужас был настолько велик, что лишь неимоверным усилием воли я смог заставить себя продолжить дышать. Она, тоже полностью обнаженная, попыталась загородить меня, но муж отодвинул ее дулом револьвера.

— Ты не вмешивайся, — сказал ей он. — Постельные неурядицы решаются с помощью свинца.

Он положил револьвер на стол, откупорил бутылку тростникового рома, поставил ее рядом с револьвером, и мы молча сели напротив друг друга. Я не мог себе представить, что он собирается делать, но понимал, что если бы он хотел меня убить, то мог сделать это без стольких манипуляций, похожих на те, которыми ковбои загоняют скот. Чуть позже появилась Колдунья, завернутая в простыню, как в мантию, и в праздничной митре, но он в нее прицелился из револьвера.

— Это мужское дело, — сказал он ей.

Она повернулась и скрылась за перегородкой. Мы прикончили первую бутылку, когда брань хлынула из него, словно лавина. Он откупорил вторую бутылку, приставил револьвер к виску и посмотрел на меня очень пристальным застывшим взглядом. Затем он нажал на курок, но оружие дало осечку. Он едва мог сдержать дрожание рук, когда протянул мне револьвер.

— Теперь твоя очередь, — сказал мне он.

В первый раз в жизни я держал револьвер в руке и удивился, что он такой тяжелый и горячий. Я не знал, что делать. Я весь покрылся ледяным потом, а живот наполнился жгучей пеной. Хотел сказать что-то, но голос не слушался.

Выстрелить я не смог и вернул ему револьвер, не отдавая себе отчета, что произойдет в следующий момент.

— Что, обосрался? — спросил он со счастливым презрением. — Тебе нужно было подумать об этом, прежде чем приходить.

Я мог сказать ему, что мачо тоже делают в штаны, но я отдавал себе отчет, что мне не хватит яиц для брутально фатальных шуток. Тем временем он открыл барабан револьвера, вытащил единственный патрон и поставил его на стол, он был пуст. Вместо чувства облегчения я испытал ужасное унижение.

Мелкий дождик стал стихать в начале четвертого. Мы оба были настолько изнурены напряжением, что я не помню момента, когда он дал мне знак одеться, и я подчинился со скорбной торжественностью. Только когда я опять сел, то заметил, что он плачет. Навзрыд и без всякого стеснения, выставляя напоказ свои слезы. В конце концов он вытер их тыльной стороной руки, высморкался с помощью пальцев и поднялся.

— Знаешь, почему я оставил тебя в живых? — спросил он меня. И ответил сам себе: — Потому что твой папа был единственным, кто смог вылечить мой застарелый триппер, с которым никто ничего не мог поделать целых десять лет.

Отвесив мне увесистый тумак в спину, он вытолкал меня на улицу. Дождик не прекращался, и все было пропитано влагой настолько, что я стоял по колено в воде в полном ступоре от того, что остался в живых.

Не знаю, как моя мать проведала о стычке, но в последующие дни она приложила все усилия к тому, чтобы я ни в коем случае не выходил из дома по ночам. Но использовала она, как и с отцом, нехитрые, совсем неэффективные и ни к чему не приводящие методы. Искала признаки того, что я раздевался где-то вне дома, обнаруживала следы помады и запахи духов там, где их не было, готовила мне тяжелую пищу перед выходом на улицу из распространенного предрассудка, что мужчины — ни ее супруг, ни ее сыновья — не осмелятся заниматься любовью под угрозой пищеварительного обморока. Наконец, когда у нее не осталось больше предлогов, чтобы меня удержать, она села напротив и сказала:

— Говорят, что ты спутался с женой полицейского и тот поклялся, что застрелит тебя из ружья.

Мне удалось убедить ее, что это не так, но слухи продолжали распространяться. Колдунья подавала мне знаки, что она одна, что муж отправился на задание, что его уже и след простыл. Я всегда делал все возможное, чтобы не встречаться с ним, но он торопился поздороваться со мной издали взмахом руки, который можно было расценить и как знак примирения, и как угрозу. Во время каникул на следующий год я видел его в последний раз на танцевальном вечере фанданго, где он предложил мне глоток крепчайшего рома, от которого я не осмелился отказаться.

Не знаю уж, благодаря какому искусному фокусу учителя и одноклассники, которые всегда видели во мне замкнутого и невеселого ученика, узрели рискового поэта, унаследовавшего дух вольнодумства, царивший в эпоху Карлоса Мартина. И не для того ли, чтобы больше соответствовать этому образу, я начал курить в лицее в возрасте пятнадцати лет? Первая затяжка была ужасной. Я провел полночи, агонизируя в собственной блевотине на полу в ванной. Я встретил рассвет изнуренным, но табачное похмелье, вместо того чтобы оттолкнуть меня, вызвало во мне непреодолимое желание продолжить курить. Так началась моя жизнь заядлого курильщика, притом вплоть до того, что я не мог написать ни одной фразы без наполненного дымом рта. В лицее разрешалось курить только на переменах, но я отпрашивался в туалет по два-три раза на каждом уроке только для того, чтобы утолить необузданное желание покурить. Так я пришел к трем пачкам сигарет в сутки и переходил к четырем — в зависимости от того, насколько бурными выдавались вечер и ночь. Одно время, уже после колледжа, я сходил с ума от сухости в горле и ломоты в костях. Я решил бросить, но не выдержал больше двух дней, не находя себе места.

Не знаю, действительно ли я предпринял первую пробу пера в прозе благодаря заданиям преподавателя Кальдерона, каждый раз все более сложным, и книгам по теории литературы, которые он обязывал меня прочесть. Сегодня, вновь мысленно проходя по дороге своей жизни, я вспоминаю, что мое понимание истории, рассказа было первично вопреки всему, что я прочитал, начиная с первого потрясения «Тысячью и одной ночью». До тех пор пока я не осмелился подумать, что чудеса, про которые рассказывала Шахерезада, происходили взаправду в обычной жизни того времени и перестали происходить из-за неверия и малодушия последующих поколений, мне казалось невозможным, что кто-то в наше время способен вновь поверить в то, что можно летать над городами и горами на ковре-самолете или что какой-нибудь раб из Картахены-де-Индиас прожил двести лет заключенным в бутылку.

Мне наскучили все занятия за исключением уроков по литературе — их я знал наизусть и они имели абсолютный приоритет. Мне надоело учиться, и я оставил все на милость судьбы. У меня был особый инстинкт чувствовать кульминационные точки предметов, благодаря которому я интуитивно предугадывал, что именно могут спросить учителя, и не учил остальное. Я и в самом деле не понимал, почему должен отдавать свой талант и время предметам, которые меня нисколько не волнуют и поэтому никогда не пригодятся именно в моей, а не чьей-то жизни.

Я имел смелость полагать, что большинство учителей меня больше ценили за мой образ жизни, чем за экзамены. Меня спасали мои неожиданные ответы, мои безумные идеи, мои иррациональные выдумки. Все же, заканчивая пятый курс, увидев перед собой академические препятствия, которые не чувствовал себя способным преодолеть, я осознал свои границы. Степень бакалавра была для меня дорогой, вымощенной чудесами, но сердце предчувст­вовало, что в конце пятого года меня ждет непреодолимая стена. Правда без прикрас заключалась в том, что мне уже недоставало воли, призвания, упорства, последовательности, денег и знания орфографии, чтобы ввязаться в академическую карьеру.

Нет, лучше сказать: годы летели, а у меня не рождалось ни одной идеи по поводу того, что делать со своей жизнью. Так я провел еще много времени, прежде чем осознал, что все эти годы шел верным курсом, потому что ничто ни в этом мире, ни в ином не может быть бесполезным для писателя.

Также не улучшалась и ситуация в стране. Преследуемый свирепой оппозицией реакционных консерваторов, 31 июля 1945 года Альфонсо Лопес Пумарехо отрекся от поста президента республики. Его сменил Альберто Льерас Камарго, выдвинутый конгрессом завершить последний год президентского правления. Начиная с его вступительной речи, с его успокаивающих интонаций и высокого стиля, Льерас приступил к иллюзорной задаче умерить пыл и волнения в стране перед избранием нового главы.

Посредством его светлости Лопеса Льераса, двоюродного брата нового президента, ректор лицея добился специальной аудиенции, чтобы выхлопотать государственную поддержку для учебной экскурсии на Атлантическое побережье.

Я не имею представления, почему ректор выбрал именно меня сопровождать его на ауди­енцию — при условии, что я хоть немного приведу в порядок взлохмаченную шевелюру и безумные усы. Другими приглашенными были Гильермо Лопес Герра, знакомый президента, и Альваро Руис Торрес, племянник Лауры Виктории, известной поэтессы, пишущей на смелые темы и принадлежащей к поколению «новых», к которому относился и Льерас Камарго. У меня не было альтернативы, так что субботним вечером, пока Гильермо Гранадос читал в дормитории роман, который не интересовал меня никоим образом, третьекурсник — ученик парикмахера оболванил меня, как новобранца, и подрезал мои пышные усы. Остаток недели я выносил насмешки интернов и экстернов над моим новым стилем. Одна лишь мысль о том, чтобы войти в президентский дворец, леденила мне кровь в жилах, но это оказалось заблуждением моей души, потому что единственным знаком таинства власти, встреченным нами там, была неземная тишина. После недолгого ожидания в прихожей, до пола завешанной гобеленами и портьерами, офицер в униформе провел нас в кабинет президента. Льерас Камарго имел мало общего со своими портретами. На меня произвели впечатление его треугольный торс в безупречном костюме из английского габардина, выступающие скулы, пергаментная бледность, зубы озорного ребенка, бывшие отрадой карикатуристов, неторопливость жестов и манера подавать руку, глядя прямо в глаза. Я не помню своих прежних мыслей насчет того, какими бывают президенты, но мне показалось, что все такие, как он. Со временем, когда узнал его лучше, я понял, что он, возможно, так и не признался себе в том, что был прежде всего заблудившимся писателем.

Об авторе

Габриэль Гарсия Маркес родился в 1927 году. Учился на юриста, однако уже в университете понял, что его больше интересуют журналистика и литература. В 1961 году у Маркеса выходит повесть «Полковнику никто не пишет», а в 1967 году — его самое знаменитое произведение, роман «Сто лет одиночества». В 1982 году Маркес становится лауреатом Нобелевской премии по литературе. Воспоминания писателя выходят в издательстве «АСТ», перевод Сергея Маркова.