"Бездумное былое": Сергей Гандлевский написал грустные воспоминания о веселой молодости

«Бездумное былое» Сергея Гандлевского – трезвые воспоминания о пьяной советской жизни

Меньше всего Сергей Гандлевский ощущает себя дотошным историком, летописцем эпохи, свидетелем или кем-то там еще необыкновенно важным. Хотя в общем придерживается хронологии и, начиная с детства, пришедшегося на конец 1950-х, переходит к «университетам» на филфаке МГУ, а в финале доходит и до наших дней. Тем не менее «Бездумное былое» – мемуары, не претендующие ни на полноту, ни на объективность. На самом деле не претендующие ни на что. И это огромное их достоинство. У этого достоинства есть имя – смирение. Вот что разлито в этих пунктирных, отчасти имитирующих свободную устную речь (по схеме «что вспомнилось – о том и вспомню») рассказах о своей жизни.

Смирение это заключается и в названии, сознательно противопоставленном советизированному пафосу Герцена, и в том, что Сергей Гандлевский не становится и на полступени выше тех, о ком говорит. Никому не выносит приговор. Но и оправданий не ищет. Вот самое большое, что он может себе позволить: «Второй Пригов появился внезапно – с внезапным появлением новых соблазнов и возможностей в конце 80-х. Дмитрий Александрович шел к цели в забвенье кружковых сантиментов, вкусов и традиций. Щепетильный в этих вопросах и прямой Сопровский с недоумением охладил с ним отношения, я – следом». Но это сначала охладил, а потом, когда «стало изредка получаться смотреть на людей с поправкой на нашу общую стопроцентную смертность», снова попытался наладить с Приговым отношения.

Одинаково тактично, бережно Гандлевский говорит как о поэтах уже ушедших – Александре Сопровском, Льве Лосеве (им посвящено особенно много теплых слов), так и о здравствующих – Бахыте Кенжееве, Алексее Цветкове, Евгении Рейне, филологе Александре Жолковском и много о ком еще, названном по имени. Так что все они могут брать в руки эти воспоминания без опаски.

И только времени не поздоровилось здесь всерьез. Естественно, и его Гандлевский не клянет, не сводит с ним счеты, но с каждой страницей книги становится все печальнее. По очевидной причине: время, на которое пришлась и юность и молодость автора, 1970–1980-е гг., – было откровенно паршивым. «Когда я вспоминаю рубеж 70–80-х, мне вспоминается все больше не объективное время года, а сплошной ноябрь – месяцев десять в году стоял ноябрь». И все в тот вечный ноябрь пили – богема, рабочие, научные сотрудники. «С кем бы я ни знался, помню черное пьянство, при своем, само собой, участии». На таком фоне возможно было лишь два пути – встраивание в систему ценой компромиссов или «жизнь в ширину», «босячество», что и выбрал Гандлевский – разъезжая от Дагестана до Казахстана, от Северного Кавказа до Памира. В конце концов он осел в Москве на должности дворника и сторожа – в точности как в знаменитой песне Бориса Гребенщикова, только опять же без рисовки, которая в песне БГ присутствует.

В прозе Гандлевского рисовка, поза, кажется, и невозможна. Поэтому и ни намека на то, что жизнь изгнанника и отщепенца была сознательно избранной участью, мы здесь не встретим. Просто так сложилось, так было – никаких поздних додумываний и дум. Вегетативная жизнь интеллигента последнего советского десятилетия – вот что, по сути, описывает Гандлевский. Среди прочего рассказывая замечательную историю.

В пору странствий Гандлевский затворился однажды на литовском хуторе, где гулял, сочинял и пил по вечерам с дедами. Однажды во время прогулки по чрезвычайно живописным окрестностям хутора он случайно наткнулся на еврейское кладбище. На вопрос, заданный хозяйке из местных, «И всех немцы?» – он услышал неожиданное: «Зачем немцы? Свои. С которыми ты выпиваешь». «У меня целая коллекция таких идиллий с похабным секретом внутри». И вот этого Гандлевский в своих воспоминаниях всегда счастливо избегает: отказывается изображать советскую жизнь как идиллию, чтобы читатель случайно не обнаружил в ней похабный секрет внутри. Никакого секрета, все ясно, просто, но очень грустно.