Свое именьице


Если отшелушить от “Головлевых” необязательные виньетки, придется признать, что самого востребованного постановщика последних московских сезонов все больше тянет притушить фитилек эпатажности, сделать серьезное лицо и потолковать о душе – короче, заняться всем тем, от чего в ужасе бегут граждане, жаждущие решительного обновления местной сцены и увидевшие в Кирилле Серебренникове человека, на которого можно смело в этом деле положиться. Между тем его “Господа Головлевы” – история, в сущности, о том, как модный режиссер обнаружил, что в традиционном театре ему тоже вполне комфортно.

Нет, в “Головлевых”, разумеется, без труда можно увидеть любовно сложенную, довольно компактную горку стройматериалов, обычно проходящих в театральном реестре под названием “фирменные приемы”: от горстки юродивых – неизменной группы поддержки, по которой опознается тяга режиссера к метафизике в ее национальном варианте, до элегантных черных пиджаков со шнуровкой вместо пуговиц – в таком дизайнерском наряде, скроенном самим Кириллом Серебренниковым, семейство Головлевых в порядке неживой очереди отходит в мир иной.

Приметой современности можно считать также показательное, но, впрочем, уместное цитирование похабника Баркова – любимого поэта Владимира Михайловича Головлева (Сергей Сосновский), который петушится в самом начале спектакля, задавая тон всей дальнейшей сценической суете, очевидно требующей редактуры, усушки и утряски, – правильнее всего приходить на “Господ Головлевых” будет, наверное, месяца через полтора-два, когда опрометчивых постановочных решений останется меньше.

Тогда, скорее всего, станет еще заметнее, что новый спектакль – пример того театрального мышления, которое составляет капитал режиссеров-традиционалистов и обычно требует разговора не о том, как сделана работа, а о том, какие масштабные и в высшей степени нравственные задачи владели умом постановщика. В этом смысле занятно сравнить “Господ Головлевых” с другим мхатовским спектаклем Кирилла Серебренникова – “Мещанами”, которые очевидно рифмуются с премьерой: в обоих случаях внешним сюжетом становится разрушение семьи. Но в “Мещанах” режиссера интересовали формальные задачи: конфликт поколений решался там через столкновение двух типов театра – “старого” реалистически-психологического и “нового”, более условного, подвижного и всеядного. В “Головлевых” режиссеру уже, видимо, совсем не до формальностей. Поначалу еще кажется, что он пытается разыграть жуткий сюжет Салтыкова-Щедрина как динамичный и доходчивый триллер, но чем дальше, тем больше понимаешь, что все это ерунда, – можно приделать мерзкому Иудушке крылья, как у мухи, но это совершенно не мешает заметить, что, как всякий художник, осознавший принадлежность к традиции, Кирилл Серебренников занялся-таки анатомированием русской души со всеми ее потемками – причем не теперешними, а, понятное дело, всегдашними. И если первый акт “Господ Головлевых” еще выдает какое-то режиссерское смущение по данному поводу, то второй устроен по принципам тех богоугодных театральных заведений, где всякую грубо сыгранную сцену предлагается понимать как крик души.

Все это заставляет ломать голову еще и над вопросом о том, сколько же все-таки режиссерского труда вложено в лучшие роли – Иудушки в исполнении Евгения Миронова и его “милого друга маменьки” Арины Петровны, которую Алла Покровская играет, по ходу действия почти физически съеживаясь из властной хозяйки в жалкую обтрепанную приживалку, чтобы под конец произнести свое проклятие Иудушке так, что и он с этого момента начинает усыхать, истончаться, превращаясь из человека в фантом. Не вполне понятно, уделил ли постановщик больше всего внимания этим ролям (поскольку остальные персонажи сыграны в основном приблизительно), или важнее самостоятельная душевная работа, заниматься которой Алле Покровской и Евгению Миронову было интереснее, чем их партнерам по сцене. Второе предположение, возможно, вернее, потому что в роли Иудушки Миронов, похоже, решает какие-то собственные задачи, далеко не всегда совпадающие с режиссерскими.

Новый Иудушка – не урод, не карикатурный мерзавец, а скорее какое-то общее место, нечто настолько неприметное и обыденное, что, кажется, у него даже смазаны черты лица, и лишь характерная привычка креститься торопливым жестом сверху вниз, пропуская горизонтальное движение, выдает в герое Миронова что-то специально богомерзкое. В целом же щедринский кровопивушка, методично сживающий родных со света, не лишен житейской логики и не превращен в символ: самое тонкое в работе Евгения Миронова – неброскость. Его Иудушка не мерзок и не жалок, он нормален. И это, пожалуй, реальная жуть – почище всей той бутафории, которой обставлено именьице Головлевых в новом спектакле МХТ.