Дети сумерек

Двадцатый фестиваль «Балтийский дом» закрылся «Детьми солнца» бельгийского режиссера Люка Персеваля. Подтвердив тем самым свой высокий европейский уровень

Персеваль знаменит радикализмом отношения к пьесам. Причем с каждой он поступает по заслугам. Великие (как «Дядю Ваню» Чехова) он переписывает, открывая наново, в их настоящей подлинности. Драматурги не крупные, вроде Артура Миллера с его «Смертью коммивояжера» (оба спектакля были в свое время показаны на «Балдоме»), служат ему материалом для собственного высказывания. Последняя его работа в гамбургском театре «Талия» – по «Детям солнца» Горького. Оказавшимся на поверку драматургом не слишком большим. В отличие от режиссера Персеваля.

У Горького есть пьеса «Мещане», но так могли бы называться и его «Дачники», и «Варвары», и «Дети солнца» – разумея не социальную, а духовную идентификацию. Прогрессивный персонаж в «Дачниках» декламирует: «Маленькие, нудные людишки. Ходят по земле моей отчизны... Серенькие трусы и лгуны... Ползают тихонько с краю жизни. Тусклые, как тени, человечки» – манифестируя отношение автора почти ко всем героям этой грозди пьес. Тусклых человечков, по чаянию буревестника революции, она и должна смыть. Как всегда, при попытке пропаганды идей в художественной форме художественность чахнет. Читать сейчас «Детей солнца» невозможно: ходульный мелодраматически-приторный сюжет, муляжи людей, муляжи речи, безвкусная и бездарная подделка под Чехова.

А Персеваль – дитя и выразитель живой жизни. И люди у него живые. Обыкновенные до никчемности. Одетые в пошлые платья и костюмы вне времени: от 1970-х до наших дней. Провинциальные. Мещане, одним словом.

И вот они сидят на помосте – это, как в самом начале слесарь Егор сообщает кому-то по мобильному телефону, «группа»: надо думать, какой-нибудь психологической поддержки или разгрузки. Кто-то слезает, выходит вперед, бесконечно жуют глупые диалоги (частью переписанные, частью сохранившиеся от Горького). Помост ограничен двумя гигантскими рулонами белой бумаги, которая очень медленно перематывается, образуя в качестве задника движущийся экран (художник Катрин Брак). На нем нянька Антоновна малюет валиками и кистями всякую всячину: домики, подписанные именами жильцов – героев пьесы, селедок, банки с вареньем, кастрюлю с борщом и прочие русские, в представлении европейца, условности. Еще одна такая условность – «Очи черные»: их вдруг начинает горланить некий Кирилл (переделанный из эпизодического пьяницы Якова). Его колбасит под собственное пение, так что в результате он постепенно раздевается и начинает скакать в чем мать родила. Тило Вернер пластично играет пароксизм чувства невозможности так жить дальше, а режиссер этой выходкой не менее точно ломает тягучий ритм.

Как ломает его и припадок истерички Лизы (у Горького – один из самых несносно фальшивых персонажей) – она выплескивает на ползущую бумагу черную краску, мажется ею сама и разрывает двухметровый в высоту лист, открывая тьму арьерсцены.

Через час пятьдесят этой смешной и тоскливой муки приходит известие, что отвергнутый Лизой ветеринар повесился. Спектакль стремительно серьезнеет. Сколь ни ничтожен мещанин, а человек все ж, не клоп. Какой Персеваль, однако, жестокий гуманист.