Программа никогда не зависнет

Вышел новый сборник прозы Максима Осипова «Крик домашней птицы» (АСТ – Corpus, 2011). Это рассказы и пьесы о жизни русской провинции, о которой Осипов говорит совершенно несентиментально, очень трезво и бесстрашно

Максим Осипов – кардиолог, издатель переводной медицинской литературы и врач тарусской больницы. Новая книга, как и предыдущая – «Грех жаловаться», выросла как раз из тарусского опыта, вмещающего убийства, самоубийства, просто смерти. Возможно, поэтому Осипов постоянно думает об устройстве современного человека и мира – с предельным напряжением и честностью. Видимо, поэтому он из тех писателей, с которыми интересно общаться и лично.

– Вы врач. Чем для вас стало сочинительство? Способом постижения реальности, попыткой что-то сдвинуть или это просто зуд в пальцах?

– Есть еще один вариант – «затрудняюсь ответить». Если же говорить серьезно, то, наверное, все начинается с ощущения себя писателем. Это первичное ощущение, писать начинаешь только после того, как оно возникает. Незаписанное – мысль, событие, наблюдение – всегда казалось мне небывшим, не совсем бывшим, лишенным полноты существования, но писать я начал поздно, в 43 года.

– Врач – свидетель смертей, страданий, что это вам дает как человеку и как автору?

– Как человеку – огорчение. А как автору – сцепление с жизнью. Но поймите меня правильно: работая врачом, я не охочусь за впечатлениями.

– Вы то и дело окликаете русскую литературу, цитируете, особенно обильно, конечно, в пьесе «Русский и литература». Вы действительно часто перечитываете классиков?

– Да, перечитываю довольно часто. Отвечать, кого именно перечитываю, наверное, не нужно, на то они и классики – у всех на слуху. Лучше сказать, кого не перечитываю. Например, не перечитываю Набокова – он ведь уже классик, не так ли? Того же Булгакова – тоже не перечитываю. В «Русском и литературе» герой – учитель и героиня-мусульманка – филолог, так что цитирование здесь мне кажется уместным. Вообще же в последних написанных мною вещах цитирования становится все меньше, и я этому рад.

– Другой фон вашей прозы – библейский, евангельский...

– Библейские сюжеты – иное дело. Обращение к ним всегда остается чем-то первичным, не прикладным. Например, баховские «Страсти» или «Семь слов Спасителя» Гайдна – это ведь не вторичная музыка, не иллюстративная. Или «Возвращение блудного сына» Рембрандта – это тоже не иллюстрация, правда?

– Пожалуй. Но в таком случае, как трудно, должно быть, спускаться на землю, в злобу дня – современных авторов вы, наверное, и не читаете?

– Я хоть и обещал не цитировать, все-таки сделаю это в последний раз. «Ходить бывает склизко / По камешкам иным, / Итак, о том, что близко, / Мы лучше умолчим». Сколько хватает времени и интереса, я все же читаю журналы в интернете, в Журнальном зале – «Знамя», «Новый мир» и другие. Вопреки распространенному мнению, эти журналы живы. Живы и более интересны, чем во времена, когда тиражи их были в тысячу раз выше, когда они служили индикатором того, что разрешено властью и что ею запрещено. За пределами Журнального зала – хаос, рынок, тьма внешняя. Я больше читаю стихи, чем прозу, но и прозу – тоже читаю. Одно имя я все же хотел бы назвать. Самый значительный, замечательный писатель современности, на мой взгляд, – Людмила Петрушевская.

– Если говорить не о литературной современности – от чего вам в сегодняшней русской жизни особенно больно?

– На разных уровнях больно от разного. Особенно больно от высокого уровня преступности, от привычки решать проблемы насилием, от того, что убивают людей. Больно и от видимого распада – общества, страны. А на другом уровне – от изгнания, избегания смыслов культурными вроде бы людьми. В какой-то момент становится неприлично писать английские стихи в рифму, в какой-то момент становится неприлично говорить вещи, имеющие смысл. Я не утверждаю, что мы дожили до этого момента, но повсеместная любовь к Набокову, тем более к Довлатову, меня пугает.

– А есть что-то вокруг, что радует?

– Радует сохранившаяся интенсивность – отношений, понимания, всего. Не только среди «домашних птичек», гораздо шире. Еще радует то, что власти совсем нет дела до того, что мы пишем и публикуем. Это и есть свобода, которой мы так желали.

– В новой книжке вы пишете: «А потом будет день, и опять будут птички – небесные, домашние, дикие, всякие. Мир не ломается, что ни случись, так он устроен». Странно. Ведь иногда он все-таки ломается – революции, войны, природные катаклизмы. Звучит неубедительно, или я не права?

– В том-то и дело, что программа написана таким образом, что она не ломается, не зависает, не останавливается, что бы с нами ни случилось. Любые возможности предусмотрены. Революции, войны, с нами может случиться все, что угодно, человечество может исчезнуть, но мироздание не перестанет существовать. В этом смысле я говорю о том, что мир не ломается. Это, однако, не мое наблюдение, не моя мысль – о множестве предусмотренных возможностей. Это мысль отца Ильи, протоиерея Ильи Ханановича Шмаина, – самого глубокого человека, которого я встречал.