Максимальный ретвит: Показать Кремлю язык


Известный советский лексикограф Сергей Ожегов утверждал, что представления о ломке русского языка при Петре I сильно преувеличены: небольшое количество заимствований не изменило смысловую картину российской жизни. То же можно сказать и о конце XX века.

Мы слишком уверены в том, что язык советского времени остался в словарях с пометкой «устаревшее», но так ли это? Несмотря на вал бытовых и экономических неологизмов, общественно-политический язык, этот птичий жаргон бюрократов, остается неизменным вот уже многие десятилетия.

Не только канцелярит, но и тяжеловесная грамматика, стилистика и сама структура речи – все вместе это и определяет реальность власти, генетически так и не оторвавшейся от советской. Язык определяет мышление и восприятие, а те – поведение.

В коммуникационном конфликте отцов и детей это, безусловно, язык отцов. При этом у детей своего языка нет вообще. Есть интернет-сленги, мемы, жаргоны субкультур, но нет другого стандарта общественного разговора.

Даже и лексикон протестного движения последних лет, по сути, лишь переосмысленные обломки советской публицистики. Скажем, «жулики и воры» – популярная фраза из детективных историй про взяточников на местах, публиковавшихся в литературных журналах в 1950–1970-х гг. А словосочетание «честные выборы», если задуматься, и вовсе будто сошло с уст диктора «Международной панорамы».

С 2008 г. на разного рода конференциях российские лингвисты с тревогой говорят о возвращении языка времен застоя. Впрочем, это не совсем точная формулировка; у нас и не было принципиально другого языка в 1991–2008 гг., просто в конце нулевых возвращение в застой из спонтанного стало осмысленным.

Когнитивные лингвисты приводят такой пример. В государственных СМИ вновь появились слова «фронт», «атака», «наступление». Обильное использование их в любом тексте формирует определенное состояние общественного сознания, ощущение постоянной угрозы и атмосферу непрерывной борьбы с «врагами» и «агентами». Впрочем, вряд ли в большинстве случаев речь действительно идет о языковом программировании; как правило, хорошие спичрайтеры и пресс-секретари интуитивно улавливают «дух времени».

Постсоветский текст строится на бессмысленном массиве, переполненном устойчивыми выражениями и клише, затертыми до полной безэмоциональности. Вместе эта бюрократическая трескотня либо прячет что-то постыдное, либо и вовсе скрывает отсутствие мысли как таковой.

Главный стилистический момент – дефицит хоть какой-нибудь искренности. Лингвисты назвали бы это разрывом между означающим и означаемым – вплоть до переворота знака. «Честные выборы» по версии госканалов оказываются фактически безальтернативным голосованием с фиктивной оппозицией и вбросами голосов, а фраза «идите в суд» означает «ходить в суд бесполезно».

При этом общественный договор подразумевает, что подлинное состояние вещей понимать можно, но проговаривать нельзя. В этой семантической игре роль «языка-как-есть» играет не оппозиционный дискурс (его нет), а, как и прежде, нецензурная лексика. Последние запретительные меры вновь акцентировали эту функцию мата, окончательно загнав общественный язык в заповедник, даже резервацию эвфемизмов.

Источник этого языка – советские газеты 30–50-х гг. прошлого века, работавшие фактически как пиар-служба сталинской репрессивной машины. Убедиться в этом легко: сравнить подшивку московской и эмигрантской прессы, скажем, за 1937 г. (почти все сейчас оцифровано). Возникнет ощущение, что тексты написаны буквально на разных языках – причем если советский покажется мало отличным от текстов Первого канала или, например, «Известий», то зарубежный будет читать трудно из-за сложности, красочности и даже литературности, будто Набоков решил писать про новости.

Эксперименты по воссозданию того языка или созданию нового проводились журналистами в 1990-е гг., но, к сожалению, не были успешны. Вряд ли можно избавиться от советских штампов, просто подражая газетам с ятями и ерами. Они слишком глубоко въелись в подсознание и всплывают порой сами собой. Преодоление этого репрессивно-лживого языка потребует куда более серьезных усилий – возможно, даже национальной программы вроде немецкой денацификации. Только случится это скорее всего лишь тогда, когда слово «выборы» в русском языке снова начнет означать выборы.