Но у нас с собой было

Памяти Михаила Жванецкого
Вячеслав Прокофьев / ТАСС

Он говорил скорострельно, стремительно, безапелляционно и радостно, как бы отметая все возражения, и вместе с тем – отбивал каждую фразу абзацем, временами переходя почти на верлибр. Этот фирменный ритм был, с одной стороны, неожидан, с другой – поразительно очевиден для «великого и могучего». А главное – легко воспроизводим. Андрей Битов как-то заметил, что текста у Жванецкого как будто и нет, а есть одни «междометия, пропуски, пустоты, дырки, мелькания». Каждому слушателю предоставлялось право заполнить эти пустоты-эллипсы согласно своему разумению. Тут каждый имел законное право на интерпретацию.

Антисоветчик видел пышную карманную фигу, конформист – аккуратную мораль на тему «если кто-то кое-где у нас порой», чувствительные сердца ловили теплую волну сентиментальности. Жванецкий, в отличие от других эстрадных сатириков, почти не прибегал к эзопову языку. Не было нужды: иносказанием был собственно его уникальный синтаксис. Его паузы и вопросительные интонации так плотно включали слушателя в процесс сочинительства, что, можно сказать, вместе со Жванецким его тексты писала вся страна.

Вопреки солидному возрасту – 86 – уход Михаила Жванецкого выглядит ранним и мучительно несправедливым. Первое ощущение, возможно, вызвано тем, что он так и не порадовал публику видом старческой немощи – совсем недавно он бодро «дежурил по стране», поражая моложавостью и веселой ясностью ума. Второе опять-таки, возможно, происходит от обиды: Жванецкий унес «свой вересковый мед» с собой, так и не оставив весомого завершающего золотого слова о сегодняшних временах. Не то чтобы он был до последних своих дней властителем дум – но емкой метафоры от Жванецкого, разъясняющей современность, ждали многие.

Кроме финальной метафоры ждали и прозы: она воображалась превосходно афористичной, сверхконцентрированной – в чеховской ли, довлатовской ли манере. С середины шестидесятых, когда этот тридцатилетний одесский инженер, «сухой, мускулистый и смелый, как все, у кого ничего нет», гарцевал в КВН и писал хитовые репризы для Райкина, было ясно, что его сочинения – именно что острая психологическая проза, полная не только юмора, но и великой печали о человеке. После смерти многие бросились перечитывать его пятитомник, впервые вышедший в издательстве «Время» в 2001 г. и потом дважды переизданный. Но освобожденные от жванецкого птичьего профиля, голоса и электричества записи оказались просто текстами – блистательными, изящными, глубокими, часто смелыми «на грани». Но это отменная публицистика – не литература.

Жванецкого любили прежде всего как поэта рутинного советского конфликта, страшного именно в своей рутинности. То был конфликт между обывателем и советским укладом, в особенности в его бытовом изводе, между человеческим и казенным, уязвимостью и жлобством, здравомыслием и абсурдом. Его героем был человек, только вышедший из ЖЭКа, путешествующий по казенной надобности, одевающийся в советском магазине и питающийся по разнарядке сверху. В этом же поле работал его великий предшественник Михаил Зощенко. Хирургическая точность Жванецкого в фиксации духа времени была сама по себе исключительной отвагой. Тот факт, что он не совсем безмятежно, но все же довольно ровно прошел свою советскую карьеру (неприятности с Райкиным можно списать на личную неприязнь, а вовсе не на давление тоталитарного режима), объясняются, с одной стороны, ослепительным эффектом комического, всеобщим смеховым припадком, в котором склонялись разного ранга начальники, с другой – верным чувством границы, способностью остановиться в миллиметре от минного поля.

Впрочем, когда гибель советского мира вызвала к жизни, как мы помним, бедствия иного масштаба и скотство иной природы, муза пламенной сатиры, которая, казалось, была частью тайной биохимии Жванецкого, на новую мобилизацию не особенно откликнулась. Бывший певец маленького человека Жванецкий быстро переключился на воспевание «эффективных менеджеров» («правильно, Анатолий Борисович!»), выведших в море свободного рынка «неповоротливый паровой рыдван» – Россию, «страну неограниченных возможностей и невозможных ограничений». Досталось и бедному народцу, с которым всегда одни проблемы: «Где мы есть – там плохо. Нам плохо всюду. Это уже характер». В девяностые-нулевые годы эта позиция болезненно проходилась по свежим коллективным травмам, вызывая недоумение, смешанное с желанием оправдать и простить.

Жванецкий теперь играл не на стороне слабого – как, впрочем, и большая часть культурной элиты того времени. Возможно, его будущим биографам в толковании этого выбора удастся избежать вульгарных житейских трактовок типа «женился, обзавелся, расслабился» – и объяснить это, например, оптимизмом переходного периода, великим южнорусским жизнелюбием, сопряженным с неувядаемой «верой в человека»: «Я и говорил когда-то: главное – обеспечить всех штанами, потом будем бороться, чтобы их носили». Это «потом» оказалось несколько драматичнее, чем милый одомашненный юморок. Новая эпоха щедро и ежедневно производила материю не столько для штанов, сколько для самой злой сатирической мысли. Но Жванецкого, похоже, эти бои без правил больше не интересовали. Он все дальше отходил от социальности, все ближе подходил к «общечеловечности» – любовь, дружба, женщина, дети. Оно конечно, возрастное возрастным. Однако отодвинуться от повестки – тоже выбор.

Жванецкий еще много лет оставался любимым стендапером интеллигенции, да и не только интеллигенции. Представители всех социальных слоев вдруг расслоившейся страны держали за пазухой минимум по десятку цитат из классика. Его остроты (по преимуществу старые) вошли в речевой обиход, стали мемами во всех сословиях, его тиражи и эфиры росли неустанно. Теперь этот одессит воспринимался неотъемлемой частью Москвы, важным фактом общественного ландшафта: Оружейная палата, парк «Зарядье», Жванецкий...

Нежность к нему только усиливалась по мере нарастания второго полюса эстрадной сатиры, обозначаемого условно как «петросян». Это чудище – обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй – не только поражало своей востребованностью, но и удачно оттеняло человеческий пафос реприз «от Жванецкого». Постепенно, по мере понимания, что же с нами произошло, Жванецкий стал необыкновенно важен для ревизии прошлого.

Именно на примере Жванецкого становилось особенно ясным, что советская культура даже самых унылых, самых безвременных застойных лет была культурой высокого класса, утонченной, интеллектуально мощной – и так и не высказавшейся до конца. Отныне и навсегда все, кто помнит Жванецкого в зените, атакующего зрителя своими пулеметными мудростями, могут возразить всем презирателям совка: «Но у нас с собой было».

У нас – было. А теперь не стало.