Памяти Эймунтаса Някрошюса

За день до 66-летия умер литовский режиссер, которого театральный мир давно признал великим, а Россия – своим
Эймунтас Някрошюс/ Вячеслав Прокофьев / ТАСС

Такое не забудешь. Как Гамлет читает «Быть или не быть» под люстрой изо льда, лед плавят свечи, и капли разъедают рубаху принца, словно кислота. Как он босыми ногами стоит на куске льда со вмерзшим кинжалом, и холодно – тебе – до дрожи. Как косо висит над сценой циркулярная пила.

В театре «Гамлетами» принято отмерять поколения. Свой «Гамлет» случается не у всех, но тем, кто взрослел в 1990-е, сказочно повезло – у нас был спектакль Эймунтаса Някрошюса. Он был настоящим хоррором, страстным и страшным, похожим на камеру пыток. Он брал тебя за шиворот и встряхивал так, что эти сцены помнишь двадцать лет спустя – всем телом. Он застревал в глазу осколком льда и перестраивал театральное зрение.

Язык Някрошюса казался многим сложным, полным ребусов и странностей. На самом деле все было почти что с точностью до наоборот. Ставя Шекспира, Някрошюс беспощадно упрощал сюжеты, обрубал второстепенные линии, увольнял побочных персонажей, оставлял от действия голый костяк, фабулу. Спрямлял историю так, чтобы она работала как таран, ломала привычки восприятия, пробивала броню зрительского равнодушия.

Его театр был природен. Его знаменитые метафоры росли как дерево – из одного ствола, ветвясь, переплетаясь, никогда не забывая о корнях. Любой мотив, возникающий в тексте, обретал в режиссуре Някрошюса конкретный, вещный эквивалент – как родовое древо в «Макбете», которое Банко, выходя на сцену, тащил в рюкзаке за спиной. Иногда метафоры поражали именно буквальностью: в «Отелло», говоря про «сто шестьдесят часов», проведенных в ожидании Кассио, его любовница Бианка вынимала из подола и расставляла на стуле десяток будильников.

Он строил театр из основных стихий и элементов: огня, воды, земли, воздуха. И базовой материи сценического действия – этюдов. Копировать эту великую простоту пытались многие, получалось редко. Язык Някрошюса был уникален именно органикой. Его почвой остался литовский хутор, который на подмостках превращался в волшебный остров шекспировского Просперо, где чудеса прорастали из простых физических действий и обыденных сценок. Някрошюс приучил нас, что театр – грубая, но безразмерная вещь. Вынеси на сцену бревно с топором, и довольно: там будет сразу и жизнь, и смерть, и почва, и судьба.

Несмотря на культовый статус (с конца 1970-х на спектакли Някрошюса в Литву ездили со всего СССР), постсоветская Москва приняла его не сразу. Сегодня странно вспоминать, как в середине 1990-х шокировали нашу публику его «Три сестры», в которых углядели и чуждый театральный язык, и враждебные смыслы. Но вскоре оказалось, что именно театр стал тем местом, где Россия и Литва заново нашли много общего, залечили культурный разрыв. В моду вошел «литовский метафоризм», Някрошюс был признан безусловно великим и столь же безусловно своим. Его маленький вильнюсский театр Meno Fortas регулярно привозил к нам премьеры, которые становились здесь событиями. Потом Някрошюса позвали ставить в Москве, и он подарил нам грандиозный «Вишневый сад», а Евгению Миронову – лучшую роль в карьере. О культурном разрыве говорить давно не приходится – сейчас литовские режиссеры возглавляют в Москве два академических театра.

В работе с российскими актерами менялся и сам Някрошюс. В «Вишневом саде» он начал обновлять свою мастерскую метафор. Эффектные образы-предметы стали уступать место более частным, рассредоточенным образам-действиям, образам-жестам, которые труднее зафиксировать в памяти, настроенной на моментальный снимок сценической картинки. Пластический язык сделался более разработанным, уделяющим больше внимания мелкой моторике. Этюд превратился в способ психологизации.

Но мы запомним Някрошюса прежде всего невероятно щедрым. В его спектаклях можно было брать любой образ и кричать: смотрите, как здорово! А вот еще! И еще! Но если зритель был не вороной, хватавшей все подряд, а ловцом жемчуга, образы непременно нанизывались на общую нить. И вот в чем было счастье: чувствовать себя ловцом жемчуга.

И даже у тех, кто выбирал всего придирчивей, так много скопилось за годы, что это богатство огромно, волшебно – им можно делиться, и никогда не убудет.